Упорный жучок

Воробьи, то и дело настороженно дергая головами из стороны в сторону, аккуратно запрыгали по асфальту. Прыг-скок, прыг-скок. Как в детском мультфильме, только эти робкие пташки худы и неопрятны. Аккуратно, не спеша – самые неосторожные давно погибли. Прыг-скок, прыг-скок – и вот они, маленькие коричневые комочки взъерошенных перьев, чуть-чуть ближе.
Мокрая ткань всегда неприятно липнет к телу. Холодок от влажного рукава, а тем более – от насквозь вымоченной одежды, приставшей к разгоряченному телу, быстро расползается во все стороны и вызывает дискомфорт. В особенности, если впитавшаяся вода не пролилась с небес теплым летним дождем, а тухла в грязной луже несколько дней. Но солдата эта неприятность не беспокоила.
Прыг-скок, прыг-скок – и самый маленький, тощий воробей с веселым чириканьем оказался у цели. Быстро клюнул - и отлетел прочь с кусочком мяса. После этого вся изголодавшаяся стая кинулась к остывшему уже солдатику. Через несколько минут птицы превратились в бушующий вихрь, яростно раздирающий на куски вжавшегося в асфальт человека с облупленной полоской красного цвета на каске.
И вдруг – как гром среди ясного неба. Пронзительно и тревожно чирикая, веселые, похожие на невинных детей, пичужки вспорхнули в небеса, спикировали вновь вниз, чтобы убедиться в напугавшей их опасности, и расселись на подоконниках пустых окон.
Вальяжно переваливаясь, на улицу выползла толстая, с облезлыми боками, крыса. Жадно и зло пискнула на птичек – те испуганно дрогнули, даже сидя в безопасности развороченных домов, - и с самодовольным видом поползла к обклеванному трупу. Она чувствовала – все взгляды сейчас прикованы к ней. Неотрывно следят за ней завистливые и испуганные глаза-бусинки воробьев, не успевших насытиться, и красные, жадные и ненавидящие глазки прочих крыс, слишком трусливых, чтобы бросить вызов вожаку. Они выжидали, пока облезлый предводитель даст разрешение стаи кинуться к долгожданной пище, заработать острыми зубами.
Старый вожак крысиной своры понимал - сегодня день пира, и даже конкурентам-воробьям достанется вдоволь свежего мяса. Но таков был порядок: вожак насыщается первым. Стоило нарушить этот уклад – и сочтут его слабым. И свора, которую он учил выживать, многие из которых были его детьми, разорвет его в клочья в едином порыве. И лишь потом начнет драться за право занять освободившееся место в простенькой крысиной иерархии.
Прошествовав мимо обклеванного тела, – о, сегодня он мог позволить себе подобную небрежность, - крысиный король подполз к куче каменного крошева, ощетинившейся частоколом сломанной арматуры. Бесформенная ныне груда, бывшая стеной пятиэтажного дома, погребла под собой пятерых человек. Изломанное тело снайпера торчало среди обломков, серое от пыли, трое стрелков превратились в человеческую кашу, зажатые между треснувших бетонных плит, а сержант погребен где-то на дне этого нескладного мавзолея.
Неожиданно под завалом что-то зашевелилось. Это движение вызвало лавину новых звуков: шуршание оползающей каменной крошки, всплеск упавших в глубокую лужу осколков бетона, лязг свалившейся на металлический лист арматуры. Старый крыс с удивительной для себя скоростью ринулся прочь, в страхе за свою серую шкурку. А воробьи все также молчали: зловеще, злорадно, радуясь унижению соперника, не в первый раз срывавшего планы пернатой стаи.
И вновь наступила тишина – если не считать яростного писка крыс, разрывающих старого лидера, давшего слабину. Но вскоре от павшего крысиного короля осталась лишь окровавленная тушка и претендент на место отца, молодой и свирепый, ждал, не кинут ли ему вызов? Лишь через несколько минут раздался запоздалый стон, стремящийся догнать упущенное время ржавым и чадящим паровозом, уносящимся вдаль.
Стон, шедший, казалось, откуда-то из-под земли уже перемолотых жерновами войны, нашедших мир в душе: там отдыхали и обклеванный воробьями солдат, и страшно изломанный снайпер, и раздавленные стрелки. Туда же должен был попасть еще сопротивлявшийся глупец. Но на его полный боли, нездешний стон отреагировали только крысы со своим новым правителем – настороженно замерли и возмущенно повели усами. Теперь они, и только они – хозяева города, покинутого своими создателями и превращенного в арену постоянной и оттого бессмысленной резни. Их раздражал наглец и выскочка, решившийся нарушить правила, вернуться в мир живых, неприличным жестом оскорбив напоследок жнеца в противогазе цвета гари – именно с тощим солдатом в неисправном противогазе с плаката «Всегда проверяй воздушные фильтры перед боем!» ассоциировали смерть. Коса – архаизм, ей на смену давно пришли газы.
Раздражающий стонами человек не должен даже шевелиться – по всем законам, усвоенным серыми властителями пыльных руин и коричневыми пиратами чугунных небес, после столь яростных боев остаются только килограммы свежего мяса. Даже впопыхах забытые раненые переставали агонизировать через пару часов – как раз к приходу явившихся на пир грызунов и птиц. Они никогда не приходили раньше или позже нужного срока – инстинкты, переданные матерями, рассказывали о том, как долго рассеивается зарин или иприт, через какое время раненый ослабеет настолько, что не сможет отбиться от первых осторожных укусов и как узнать, применялось ли в зоне химическое оружие. Последнее – совсем уж легко: раскиданные по окрестностям трупы должны замереть, не успев надеть противогазы, без кровавых брызг на асфальте и стенах.
Рядом нет никого, кто мог бы броситься к завалу и, обдирая пальцы в кровь, лихорадочно разгрести его, достать из каменной клетки покрытого пылью узника. Запертый в бетонном мешке, чудом выживший сержант осознавал это – и в сердце не оставалось и малой надежды на спасение извне. Ему приходилось надеяться только лишь на себя. И человек верил – он сможет. А потому вновь и вновь повторял попытки вырваться из паутины арматуры, обломков стены, груд каменного крошева и кусков раздробленной мебели.
Целый час тишина всеми забытого уголка мегаполиса, угасшего и оплавившегося в пожаре войны подобно одинокой церковной свече, нарушалась слабыми стонами и шуршанием протискивающегося в узкие щели, меж нагромождений битого кирпича, обломков металлоконструкций и огромных расколотых плит. Изредка все затихало, и тишина с презрительным злорадством вновь правила окрестностями – лишь для того, чтобы вскоре отступить прочь.
Кто-то там, в бетонной пасти зверя-миллионника, издыхающего от ран, нанесенных авианалетами и артиллерией, отчаянно хотел жить. Кто-то там полз, преодолевая боль в переломанных костях, с трудом загоняя панику и отчаяние в тот темный угол души, из которого они, уродливо извиваясь и визжа, выползали. Вопреки всему – полз, хоть и медленно, но упорно, ибо любое неверное движение грозило сомкнуть железобетонную пасть завала, перекусив хрупкую плоть клыками из арматуры. Казалось, весь мир, плотоядно скалясь, заключил деловой, лишенный даже капли эмоций договор с Хароном. Ведь старый паромщик так и не получил своего обола за наглого человечишку, перед самой лодкой отпрянувшего прочь от мертвых вод Стикса. Никакой ненависти или гнева – лишь холодный расчет, привычка выполнять работу, отточенный и бездушный профессионализм. Обычная транспортная услуга, от которой не отказываются.
Сержант полз. Извиваясь грязным червем, воя от боли побитым псом, но оставаясь человеком. Хрупкое тело подстегивала и принуждала только воля к жизни, не позволявшая остановиться, с отчаянной верой – в судьбу, в Бога, в себя. Он выберется. Он выживет. Не потому что сильнее всех, не потому что не чувствует боли, не потому что отлично обучен – все эти доводы лживы, один смехотворнее другого. Потому что не сдается. Никогда не сдается.

Развороченный чужой злобой город ненавидел людей, породивших его. Когда-то он был красив и горд – в нем находили приют миллионы маленьких огоньков – человеческих душ. Чьи-то судьбы, чьи-то жизни, чьи-то мечты заменяли ему воздух, наполняли жизнью и его самого, превращая из выросшего на берегу моря пересечения улиц и нагромождения домов в нечто особое, почти живое. И название, данное ему людьми, становилось не просто словом на карте мира, но его, только его, именем. Наверное, он был счастлив – приветливо встречал приближающиеся суда, несущие вести от его братьев и сестер по другую сторону Атлантического океана, чувствовал внутри себя миллионы жизней и надежды приезжающих из глубинки мечтателей, желавших покорить Его. И он охотно отсылал прочь такие же послания своим родичам-городам с самолетами и кораблями, поездами и автомобилями; с радостью наблюдал за переплетениями судеб жителей; гордо склонял голову перед покоряющими его талантами.
Люди создали его. И они же его погубили. Они рассвирепели, обозлились друг на друга из-за глупости и собственных слабостей. И посыпались с небес огненные стрелы. Обрушились кучами мусора когда-то красивые, сверкающие стеклом и вздымающиеся к небесам дома, вздыбились раненными конями улицы и дороги. Старуха Клото выпустила нити из трясущихся рук, и лишь Атропа с удвоенным рвением принялась щелкать ножницами. Нити людских судеб более не переплетались, настало им время рваться.
Прибывавшие извне суда и самолеты приносили не приветы других городов, а гарь и дым войны. Когда огонь охватил нации, Город растерялся – и верно, откуда ему знать смысл закипающей войны? Что происходит? Почему жизни гаснут одна за другой? Отчего люди ведут себя и не как люди вовсе? Какого чёрта баллистические ракеты, тяжелые авиационные бомбы и артиллерийские снаряды так больно бьют по домам и вспахивают улицы, винтовочными пулями калеча Город? Город выращен людьми – но никогда не станет человеком, никогда не поймет алчности и ненависти, и даже расскажи ему кто о причинах войны – он не поймет.
Он пытался убежать от войны, остановив фабрики и заводы – надеялся, что безумные люди уйдут, корда не останется ради чего драться. Но они остались. Он хотел понять их, чтобы остановить – но в головах людей поселились чудовища, и он в ужасе отпрянул прочь. Что ему, постаревшему на тысячи лет за несколько недель, оставалось делать? Его создатели, любимые им безмерно и нежно, убивают друг друга с остервенением бешеных псов, ломая кости и разрывая плоть и самого Города. Вскоре ему перестало хватать воздуха, вдыхаемого с детства – надежд и мечтаний, счастья и озарения. В нем перевелись поэты и художники, счастливее семьи и влюбленные. Теперь его населяли монстры в камуфляже. И дышать приходилось дымом сожженных тел – горьким, тяжелым, с привкусом злобы.
Город, отчаявшись, пытался понять людей, резко изменившихся, нацепивших на лица противогазы вместо улыбок, а в руках баюкающих автоматы вместо детей. И ему показалось, что он понял душу человека, без масок доброты и любви. Он увидел в ней тысячи лет войн, резни, пыток, казней, расстрелов, издевательств. Город ужаснулся – и с хохотом исказился по подобию увиденного. Теперь люди – противны ему, он презирает их всех, без остатка. Он не хочет видеть этих мерзких паразитов, вгрызающихся в его железобетонное тело, и только остается мечтать сохранить останки себя – с каждым годом приближающегося к концу. Выгнать всех этих паразитов, перебить их, обезопасив себя. И вспоминать, вспоминать славные дни прошлого: осенние ливни, суету заснеженного Нового Года и духоту жаркого лета.
Родившийся в разуме Города Зверь - хитер и зол. Он зажал чудом выжившего под завалом солдата в капкан, обрекая его мучительно издыхать от голода и жажды, до хрипоты срывая голос в бесплодных попытках найти хотя бы надежду на спасение.
Пленник серого зверя, ослабший от ран, сержант мог сколь угодно проклинать ветреную удачу, не вовремя отвернувшуюся от него, или судьбу, не желавшую нарушения ежеквартального плана по человеческим жизням. Но потом, много позже, когда перестанет выть от боли, он найдет единственного виновника – самого себя. Увидев свет, почувствовав дыхание ветра, и отчетливо расслышав попискивание крыс, он рванулся вперед. К свободе. И эта спешка ослепленного счастьем и уверенностью в спасении глупца стало его ошибкой.
Подняв тучу пыли, извергнув страшный грохочущий и лязгающий победный рык, кусок расколотой бетонной плиты съехал в сторону и выдавил из слабого, но стойкого человека вопль. Город железобетонным зверем вцепился в солдата, повиснув на его руке бульдожьей хваткой осыпавшихся руин, не желая выпускать добыч. Сомкнулась страшную пасть, с легкостью превратившая кость в крошево, а плоть – в месиво: чудовищный коктейль из страданий и гаснущих надежд. Пыльный пес-мегаполис мог бы откусить руку, оставив ее себе чудовищным трофеем на память о человеческой воле, покалечив, но отпустив стойкого человека.
Война научила ценить жизнь – и равнодушно смотреть на смерть. «Маленький» человек, сержант армии, воюющей уже давно не за свою страну, - просто так повелось. Из привычки. Весь мир сузился до Войны, где существуют лишь ты и тот бездушный силуэт в перекрестье прицела. Кто он, за что он борется – ты не знаешь, а он и не помнит. А кто ты сам? И за что ты, скрипя зубами, ведешь бесконечную войну? Ты забыл, а врагу не сказали. Что делить сейчас тем титаническим странам, породившим когда-то две могучее боевые машины, две армады, оскалившиеся автоматами и танками? Руины городов, где не отравленные химией или радиацией, не разрушенные бомбежкой места можно пересчитать по пальцам? Да и кто они, эти безымянные солдаты безымянной войны? Уродливые и злые братья-близнецы, такие одинаковые, но рвущие друг другу глотки, различающиеся лишь облупленными полосками краски на помятых касках. Больше разницы между ними уже не существует, кроме этих вот обшарпанных, наполовину стершихся цветных клякс, бывших когда-то частью флагов окоченевших в могиле времени государств. Единственная память о них, единственное их наследие - оставшиеся неразумные, злые дети, не знающие ничего, кроме вражды и войны.
И ни Красные, ни Синие даже не задумываются, что стран, исторгнувших из жуткого чрева фабрик и заводов безжалостные военные механизмы армий, а причин войны, схлестнувших в борьбе два государства-колосса, уже давно нет – они стерлись в прах. Но их орудия бесцельно продолжают истреблять друг друга, выплевывая злых свинцовых ос с ненавистью, всосавшейся в кровь с молоком матери. Потому что так повелось десятилетиями. Потому что скоро вырастет поколение, считающее мир без войны легендой стариков. Землю они будут считать всегда выглядевшей калейдоскопом руин, выжженных степей, отравленных озер, гектаров кладбищ и перекопанных траншеями и воронками полей. Поколение войны – не искаженное ею, но рожденное и любовно выращенное. Не потерянное поколение Первой Мировой, а поколение новой, и последней, войны, поколение нашедшее себя – в грохоте взрывов и адреналине боя. Новые дети привыкли с пеленок вдыхать запах гари и горелой плоти, рисовать в саже сожженных городов корчащихся от мук раненных, вместо колыбельной засыпать под свист пуль, бережно хранящие в кармашке один патрон – на всякий случай.
И ни нынешние вояки-ветераны, ни новые поколения не узнают, как в холодных, хорошо проветриваемых кабинетах под гул вентиляторов тощие, скрюченные люди в возрасте молча подписывали указания о выдвижении армий, ускорении производства танков, увеличении призыва. Смотрели в бумажки с предварительными расчетами потерь – и видели всего лишь колонки цифр. А потом – перебегали глазенками на лежащие рядом расчеты о прибылях, доходах и благах от грядущей войны. И улыбались – скупо, с усилием, почти незаметно. Поправив пиджаки, неторопливо собрав в чёрные портфели набор карандашей, любимую ручку и фотографию семьи, шли домой.
Тогда они, эти холодные, сухие, рациональные секретари, министры, советники еще не знали прискорбного для любого плана факта – они просчитались. Начавшаяся как маленький конфликт, война вспыхнула брошенной в костерок канистрой бензина. Вскоре уже их, этих серых людей-скрепок не осталось – выжжены вместе с городами. А кто уцелел? Столбики цифр из прогнозов потерь, оказавшиеся в бескрайних землях Африки, в промерзшей Сибири, рассекавшие волны океанов во чревах кораблей, изнывающие от жары Южной Америки – там, куда упало совсем мало ракет. Там, где, по подсчетам таких же цифроподобных людей, слишком малы экономические и людские потери противника. Рациональный ум бумажных людишек велел им выбирать промышленные центры, столицы округов и штатов, порты и мегаполисы с миллионами гражданских.
Разбитой в кровь свободной рукой, покрытой сажей и пылью, сержант потянулся к ножу, висевшему на поясе. Дрожащими пальцами отомкнул застежку и достал полоску холодной, отточенной стали. Иногда говорят, что она жаждет крови, но это – глупость или ложь. Она никогда ничего не «жаждет» – всегда холодная и покорная любой извращенной прихоти владельца. Алчут вместо нее, списывая собственного обезумевшего зверя и его жажду на ни в чём не повинный клинок. Вонзить в шею врагу, да чтоб враг хрипел, издыхая у тебя на руках, и в глазах его испарялась уверенность и отвага, уступая место ужасу и мольбе о пощаде. И улыбаться, улыбаться ему в лицо, наслаждаясь зрелищем угасающей жизни…
Он орал, вкладывая в этот крик всю боль, весь страх, все отчаянье, накопившееся за несколько часов в плену обломков. Он не сдерживал его - он не герой пропаганды или героического романа, а всего лишь человек из хрупкой плоти и чуть менее хрупкого рассудка. Он орал и пилил мышцы, сухожилия и кости зазубренной стороной ножа, высвобождаясь из пасти смерти. И все-таки Зверь получил свой трофей – раздробленный огрызок руки в память о жажде жить.

Противогаз холодным монстром покоился на коленях – в этот раз Синие не баловались газом, сжигающим гортань и разъедающим роговицу глаз. После такого он вполне мог себе позволить роскошь раскурить последнюю «никотиновую палочку», бережно хранимую уже много месяцев. Левую руку в левый карман – разве это сложно, если точно знаешь, где лево, а где право? Но бывают исключения. Левой руки нет, лишь тупая, пульсирующая боль в перетянутой жгутом культяпке.
Калека. Бесполезный обрубок солдата. Офицеры буду печально поджимать губы, подписывая приказы на перевод в неизвестность. И не потому что они сочувствуют инвалиду. Они потеряли солдата, способного сражаться, на войне, где нет лишней винтовки, но не потеряли рта, который нужно кормить на гражданке, хотя каждая крошка хлеба на счету. Именно это будет тяготить их. Непонятный мусор, который государству нужно занять – чтобы он приносил хоть какую-нибудь пользу, внося свою лепту в поддержание негасимого пламени мирового пожарища.
Или муштровать новобранцев, вбивая в четырнадцатилетних мальчишек, как правильно резать глотку человеку и как сразу определить – смертельное ранение у их друга или нет? Смотреть, как растет смена – злые и жестокие волчата, во стократ опаснее матерых вояк – потому что злоба у молодняка уже в крови.
А, может быть, отправиться на заводы, получив место, специально отведенное для калек. Двадцать четыре часа в сутки собирать винтики для военной машины, чтобы другие тут могли продолжать жечь, калечить и убивать? Занять свое место в круговороте трудовой повинности для подростков, инвалидов и женщин?
- Меня не ищут. – хрипло, будто позабыв, как это делается, протянул однорукий, - Ради одного человека не станут даже высылать спасательный отряд. И уж конечно – не ждут. Слишком велики затраты топлива. В моем состоянии – проживу часов семь, учитывая запас медикаментов.
Слова тяжелыми авиационными бомбы срывались с языка. С разрывающим душу свистом летели тяжело и печально вниз, в глубины разума и сердца. Каждая – наполнена удушающим газом горечи, заряжена напалмом отчаянья. Шуршание одежды, бряцанье аптечки и звук рвущейся упаковки, укутавшей сладкое зелье обезболивающего. И снова солдат беспощаден к себе –хрипит горькую правду только ради того, чтобы услышать чей-то голос, не сойти с ума от одиночества:
- Сколько наших погибло? Кажется, почти все…значит, к первой и второй точкам эвакуации не пойдут: одна хоть и близко, но рассчитана на посадку самолета. А ради горстки его никто не пошлет. Ну а точка два – для отступивших в случае проигрыша – множество минных полей и ловушек, карта с которыми, скорее всего, не верна. Конечно, точка три предназначена не для эвакуации, а для заманивания победившего врага в западню. Выжившие пойдут к точке три. Наверное, через перекресток три-три-пять – там остались припасы, сброшенные с десантниками. Значит, до третьей точке мне идти…четыре часа. Учитывая мое состояние – все шесть, если не больше. Впритык…
Отчаянье протянуло свои горячие, как термический взрыв, руки к горлу сержанта, запустило ледяные щупальца безнадеги в его голову, и принялось душить, крутить, выворачивать наизнанку. За ним следовала апатия – зачем шевелиться, если там, впереди, ждут унижение и падение на дно? Не лучше ли прямо сейчас пустить себе пулю в висок – и умереть героем, с благословенным статусом в документах: «Убит во время боевых действий. Присвоить медаль. Посмертно». А через месяц или два дело сожгут, медаль же присвоят еще одному бедняге. И тоже – посмертно. Вечный цикл одной-единственной награды за смерть, инвентарный номер которой будет красоваться в тысячах документах после личного дела сержанта, как красовалась в сотнях до него.
Умереть. Все равно не дойдет – не сможет, не успеет. Это ведь так просто – мир предоставляет кучу возможностей, сиюминутно услужливо предлагает новый вариант. Зачем противиться, стараться выживать, если до вечного покоя и избавления от тягот войны только подать рукой, – как раз той, оставшейся на месте.
Но зачем тогда он вылез из-под завала? Зачем пилил собственную руку и терпел эту боль? Ради чего? Чтобы умереть не под грудой кирпича? Внутри человека – мощь. И нет непреодолимых преград, никогда не было и не будет. По крайней мере, пока он остается Человеком. Дойти до точки эвакуации – а там будь что будет. Умереть солдатом, пытаясь сделать что-то куда более достойное, чем издохнуть скулящим щенком, опустив руки.
Боль ушла – помогли обезболивающее и адреналин, найденные на поясе у санитара, уткнувшегося лицом в развороченное брюхо радиста. Медик до последнего пытался помочь раненному связисту, запихивая вываливающиеся внутренности назад в живот. Видимо, за этим делом и достали его маленькие, злые свинцовые пчелки Синих – ужалили в спину и прошли насквозь, вырвавшись из груди в облаке красных капель.
Со стороны могло бы показаться: он молится. Правда, головой в разодранном животе окоченевшего солдата, будто адепт одной из многочисленных новорожденных сект, поклоняющихся древнему, могучему, забытому, но всегда жившему глубоко в человеческих душах языческому божеству - Аресу. Или римскому Марсу, норвежскому Одину, египетскому Сету, шестиглавому индийскому Сканде, кельтским Бадбу и Камулу, китайскому Гуань-Ди или ацтекскому Уицилопочтли – целый сонм древних, позабытых божков. Выбрать можно любое имя, суть этого божества все равно не изменится – Война. Война всех, всюду и всегда. Не псевдо-благородная война прошлого, не героическая война из книг и фильмов, а грязная и подлая стерва из настоящего, проклятого народами здесь и сейчас.
Она ехидно смеется. Без сожалений швыряет человека во всепожирающее пламя, как слепого котёнка вывозят в лодке на середину озера и топят. Он у неё не единственный, не первый и не вечно любимый – таких тысячи. И каждому нужно уделить внимание в его последние секунды. А когда ей удается раздуть столь ужасающее пламя, как Последняя война, кинуть многие годы в горнило имени себя, сжечь миллионы душ; когда вечный бой из метафоры, с криком и воем, перерождается в реальность, и дети не знают о мире без стрельбы и взрывов; когда вокруг безгранично и беспрестанно властвует только она… Как тогда остаться Человеком? И не будет ли Человек выглядеть уродом на фоне тех, кто считают себя таковыми? Кто и что родится в этом пламени? И родится ли хоть что-нибудь…
Сержант сидел на подстреленном стрелке Синих, уткнувшемся лицом в так и не спасший его труп пулеметчика, смешно раскинувшем руки в стороны, будто желая перед смертью обнять весь мир. Синий нашел единственный оставшийся способ сделать это. Тело этого добряка являлось самым чистым и сухим местом на перекрестке, окруженный гнилыми трехметровым зубами руин, когда-то бывшими небоскребами. Сидел, не задумываясь о циничности и бесчеловечности своего поступка, лишь ощущая ягодицами холод увядшей плоти. Он вовсе не желал поглумиться над замолкшим врагом, отомстить или выместить злобу. Мысли его были чисты и невинны: «Надо присесть, передохнуть. Ч-чёрт, везде мокро…все насквозь мокрое, дерьмо собачье. Или лужа, или дождь, или кровь. Проклятье. Не хватало заразиться . Итак сил почти нет… о, кажется, нашел…»
В мертвеце нечто, будто бы почуяв тепло живого тела, жадно потянулось к нему, впилось холодными губами и начало пить, все быстрее и быстрее. Оно завидовало, оно хотело вернуть несправедливо отнятое случайной пулей. Будто бы враг даже после смерти остается врагом и стремится убить, забрать с собой, выпить тепло и жизнь, которой его лишили.

Идти тяжело. Потеря крови, болевой шок и действие медикаментов скрыли все в красной дымке, погрузили в туман. Кровь била в виски, пытаясь расколоть череп, и раз за разом дробила мир, как кувалда разбивает зеркало или камень на шее самоубийцы оборачивает прекрасную водную гладь злым предзнаменованием. Весь город, злой, умирающий, но стремящийся затащить с собой в бездну как можно больше других, навалился на плечи. Он жаждал с диким воем вжать солдата в землю, втоптать в пыль, загнать солдата затравленным зверем в ловушку, запутать среди руин-близнецов.
Отрезанная почти по локоть рука болела, взывая брошенным псом к бессердечному хозяину, удаляющемуся прочь по шоссе, даже не бросив прощальный взгляд на старого, верного друга. Нехитрый скарб, кое-как собранный трясущейся рукой сержант – рация, полупустая аптечка, фляга, пистолет и тот самый нож, спасший жизнь и искалечивший тело – весили больше, чем целый разгрузочный жилет с полными запасами амуниции. Вес последнего сержант еще помнил: когда он первый раз попал в бой пятнадцатилетним мальчишкой, тот казался невероятно тяжелым. Через восемь лет за эту тяжесть, означавшую избыток патронов, гранат, медикаментов и провизии, он готов сейчас отдать многое.
Но он все равно упрямо то шел, тяжело опираясь на стены, то полз вперед грязным пьяницей после бурной драки, возвращающимся домой – туда, где сердце. Но разум упрямо шептал ему: «Ты и вправду надеешься выжить, дурачок?». И лишь сердце наивно, тихо отвечало: «Да».
Он брел по мертвым и холодным улицами уже целую вечность, переступая искалеченные тела, с невероятным трудом перелезая завалы и еле находя в себе силы подниматься после неизбежных падений.
Еще недавно улицы гудели, как муравейник, подожженному злыми и глупыми детьми: после чреды мелких вылазок и разведок боем старые противники схлестнулись по-настоящему. Улицы завалены баррикадами и бронетехникой, на каждом углу - Синие. И тогда сюда, в гниль этого надгробия цивилизации, послали их. Нет, сержант не служил в гвардии или элитных войсках, но он не выращен – выкован войной. Взрослел под лязг гусениц, учился убивать раньше, чем любить, а команды и приказы въелись в разум на уровне инстинктов.
Бой длился трое суток. Целых трое суток – невероятный срок по нынешним меркам. Ведь когда приходило время гневливых выкриков пушек, басовитого переругивания «богов войны» – ни Синие, ни Красные не скупились. Они бросали всю свою колоссальную мощь – не думая о потерях, иногда и вовсе забывая о стратегии. Две армии напоминали бешенных псов, рвущих друг друга на части с непостижимой разуму злобой, и никто и ничто не в силах остановить эту вражду. Единственное решение кровной вражды – предсмертный хрип одного из них. Казалось, эта война ведется лишь потому что стала для верховных главнокомандующих чем-то личным, полным жгучей злобы, раскаленным металлом воспламеняющим вены.
Армированная длань Красных задушила сопротивление противника, изломала тела вражеских солдат и отбросила в сторону – медленно агонизировать, пока крысы довершают начатое. Ничто не может устоять пред гневом функционирующей не одно десятилетие deus ex machine Красных. В этот раз перевес в мощи, сотрясающей города, оказался не у тех, кто наносит на каску одну-единственную полоску синей краски.

Солдат споткнулся об очередную гору мусора и рухнул на битый кирпич. Вместо того, чтобы закричать от боли в культяпке, на которую упал калека, инстинктивно выставив руки вперед, лишь слабо застонал – только на это хватило сил. Кажется, остатки энергии ушли именно на жалобный, тихий, бесполезный звук.
Невыносимо терзала жажда, мучительно хотелось есть, безумно клонило в сон и до звериного, протяжного воя хотелось забыть обо всем произошедшем. Жгут на руке, кое-как наложенный, вновь ослаб, и из-за удара алые уже бинты вновь засочились кровью. «Сейчас перевяжу…только полежу тут немного…капельку…и перевяжу…только…совсем каплю…немножко» - все медленнее и медленнее ворочались мысли в голове раненного. Забывшись, он стал шептать потрескавшимися, серыми от пыли губами, кое-как борясь со сном, повторять глупые, жалкие отговорки, ведущие лишь к одному - к небытию. К смерти куда менее мучительной, чем любая из сотен грозивших настигнуть в любой момент – к смерти во сне. Вот он, шанс воплотить в реальность несбыточную мечту всех однополчан – умереть во сне, без боли и муки.
Когда-то, еще до войны, в мире было полно стариков. И сержант помнил своего деда – пахнущего табаком и еще чем-то, чем-то особым. Такая родная смесь запахов, такая любимая. Он помнил, как плакал, когда дедушка утром просто не проснулся, как начал курить в школе именно из-за желания вновь услышать знакомый запах, крепко замешанный на табаке. Но пустые надежды не оправдались – того, родного, теплого и доброго запаха больше никогда не удавалось узнать. Он жалел о столь ранней и столь горькой утрате. Старый, с хитроватой улыбкой седой мужчина в кресле-качалке и с извечной трубкой в зубах всегда был для него ближе даже отца с матерью.
Морфий, благословенный бог в казарме и злейший подлец в окопах и на посту, победил. Навеяв воспоминания о детстве, уюте и тепле, убаюкал израненного Красного покинутым, замерзшим и уставшим ребенком.
Ему снился другой мир, фантазия воспаленного мозга, невероятная мечта – мир без войны. Обычно он и вправду казался ему фантазией, вымыслом, выдумкой, но в глубине души он понимал: это всего лишь память. Это все-таки память! Сколько же ему исполнилось, когда началась война? Счет времени давно потерян… кажется, он учился в седьмом классе? Да, точно, седьмой класс. Но сколько это лет? Нет, этого уже не вспомнить. Память…лишь там сохранился мир без свиста бомб и ядовитого газа, ползущего медленно и вальяжно по улицам. И даже те детские воспоминания постепенно ускользали от него через сквозные раны в душе, превращенной в сито из жестких прутьев. Оно пропускает все, просеивая и не оставляя в себе – смерть и жизнь, радость и горе. Ничто уже не задерживается там, внутри, не бьется сладко и тревожно в такт сердцу. Отречься от умения чувствовать, не важно, радость или горе – только так можно выжить. Но останешься ли ты человеком после этого?
Иначе путь будет иным, куда как более коротким: сумасшествие от тяжести потерь, медкомиссия и специальные роты, не слишком отличающиеся от штрафных. Роты-саперы, когда невооруженных бойцов гонят на минное поле, чтобы те расчистили дорогу наступлению своими телами. Роты-тактики, бросаемые в самоубийственные атаки ради отвлечения врага и последующего удара с тыла или фланга полноценными войсками. Роты-разведчики, первыми входящие в разрушенные города и вскрывающие для командования засады или очаги химического или радиоактивного заражения. И все эти разные функции выполняют они – роты душевнобольных.
Ему снился летний парк, в котором дышалось так легко, не то, что в противогазе, который, казалось, уже врос в лицо, стал кожей нового вида человека – homo bellum, «человека воюющего». В ярких, голубых небесах светило солнце, но согревая, а не сжигая. Как часто это тяжелое солнце казалось нам бомбой, зависшей над нашими головами. Как часто мы проклинали огненный шар, высушивающий ручьи и источники, обжигающий кожу. Когда-то солнце казалось веселым, добрым другом – пускай этот образ и взят из мультиков. Но он соответствовал действительности. Сейчас же это – отстраненный, невозмутимый и безразличный к людям комок огня, нестерпимо и беспристрастно обжигающий растерзанную войной Землю. Ему уже давно плевать – добрый друг вырос и перековался в циника.
Кажется, во сне он смеялся над чем-то, смеялся искренне и беззаботно, пряча лицо в ладони, и изредка лукаво поглядывая на сидящего рядом мужчину. Отца? Кажется, да. И этот сон все повторялся по кругу, все не кончался, как не кончался его смех, свет солнца и широкая улыбка отца…
Крысы, привлеченные запахом крови, порвали бинты и, устав слизывать шершавыми языками кровь, решили полакомиться мясом. Пока они ели отмершие клетки культяпки – сержант ничего не чувствовал. Но вот когда их маленькие острые зубки добрались до живых тканей - его рев отпугнул большинство крыс, кроме самых жадных и самых глупых. Он взвился в воздух со скоростью черта, выскакивающего из горящей табакерки, но одна из серых бестий слишком сильно вцепилась зубами в лохмотья плоти и никак не хотела разжимать челюсти. Пошатываясь от потери крови, искалеченный солдат ухватился за ее толстое тело целой рукой и потянул в сторону от себя.
Кто бы мог подумать, что иногда крысиная хватка может оказаться не хуже знаменитой бульдожьей? Сержант вся тянул ее прочь, с ужасом глядя, как она тащит за собой и полоску его собственной плоти, застрявшей в жадной пасти. Боль не хлестнула огненной плетью по обрубку – кажется, адреналин и шоковое состояние спасли ему жизнь. Он тянул, пока тонкая полоска кожи не лопнула посередине и не повисла в зубах грызуна страшной плеткой, умудрявшейся, оставаясь неподвижной, ожесточенно бичевать остатки здравого рассудка, загоняя его в пучины сумасшествия. Крича от ярости и боли, солдат со всей силы бросил крысу на бетон и тут же добил сверху тяжелым ботинком. Удар пришелся точно в пузо твари, и та будто лопнула – внутренности брызнули в противоположные стороны.
Крысы – как люди. Те, кто слишком самоуверенны и жадны - будут раздавлены судьбой, и не важно, какую обувку наденет рок. Тюрьма, болезнь, смерть, или просто, - и страшно, - отсутствие обычного человеческого счастья? И последние их ощущения в жизни – как собственные кишки скользят по телу и через несколько мгновений вываливаются изо рта. Раскрываешь пасть, намереваясь сожрать лакомство не по зубам – и остаешься корчиться в агонии.
Но ведь для того, чтобы жить – нужно жрать, жадно и много. Таково правило новорожденного мира. И тот, кому удается отхватить кусок больше – будет сытнее, а значит сильнее, следовательно – проживет дольше и добьется куда большего. А кому хочется оставаться за бортом? И вот все грызут друг друга за кусок посытнее, не видя ничего, кроме этого самого жирного куска и острых зубов соперника, тянущихся к нему. ТВОЕМУ куску, конечно же. И тогда ты как-то забываешь, для чего живешь. И становишься не лучше крысы…

Он бежал по зеленому лугу. Но убегал он не от пуль, не от танка и не от ножей в руках Красных. Он бежал от большого, сильного, но совершенно не страшного мужчины, сквозь смех что-то бормочущего. Солнце устало ласкало кожу, готовясь уйти на покой и отдать небосвод во власть Луны. Насекомые, названия которых за ненадобностью вычеркнуты из памяти, стрекотали в траве. И мир вокруг – прекрасен, в нем нет места даже мысли об огне и свинце. Вот только откуда взялся сковывающий тело холод в теплый летний денек? Откуда мерзкий привкус крови и тухлой воды во рту? Откуда чувство, будто тебя обыскивает невидимый мародер? И откуда этот мерзкий запах перегара и какой-то вонючей бурды, бьющий в нос и поднимающий из желудка тошнотворную волну блевоты? Такого не должно быть. Куда делся легкий ветерок и запах травы? Где вкус сладких, спелых яблок и тепло, пронизывающее кожу, мышцы, кости и так – до самой души.
Поток озадаченных мыслей прервала тупая боль в ноге и отчетливые голоса:
- Смотри, куда ступаешь, Карл, –залепетал один низким, неприятным голосом облезшего грызуна с бегающими глазками, цепкими ручонками и трусливым, по истине крысиным, нравом.
- Да ему уже срать, Штерн. Он мертвее нашего капитана… - ответил ему глухой голос, напоминающий о неотвратимых льдинах Ледовитого океана и обвалах в горах, когда тонны огромных валунов катятся вниз с твердой самоуверенностью, и их не заботит ни плоды упорного труда, сокращаемые ими всмятку, ни жизни, размазанные по их серым бокам.
Раздался хриплый смех, затем - тихое причитание, мол, капитан был не таким уж и плохим человеком. А хохот гремел над головой, временами переходя в похрюкивание, и никак не желал заканчиваться. И тогда сержант открыл глаза.
Над ним возвышался здоровенный мужик в обносках военной формы, бритый на лысо и сжимающий в руке какой-то обрезок трубы. Чуть сзади и справа от него ютилась полная его противоположность: низкорослый, худой, скрюченный человек. Голоса парочки всецело соответствовали и внешнему виду, и внутреннему содержанию. Очаровательно-омерзительная гармония. Единственная, почти родственная черта – отсутствие всякого интереса к чужой жизни и наплевательское отношение к чужому горю. Они не испытывали ненависти, гнева – эти люди перегорели, как лампочки, не выключенные уехавшими в отпуск хозяевами. Ничто в этом мире их не интересовало больше, и даже продолжение собственной жизни они воспринимали как привычку. Их тела целы, но души давно умерщвлены. Такие люди способны на все – ведь им нечего терять, и собственные жизни они воспринимают как ненужную отсрочку от безмерной пустоты. Ведь веру во что-то, кроме этой бесконечной бездны, они потеряли первой.
Но все это сержанта не волновало. Он никогда не славился знанием человеческой психологии, не врачевал чужие души и не склеивал разбитые мечты и надежды. Для него вердикт при первом же взгляде на парочку казался простым: падаль, в которую обратилась часть выживших гражданских и дезертиров из обеих армий, во стократ хуже той падали, в которую обратились те, кого настигли осколки и пули. Мрази-мародеры, обирающие трупы – а если труп таковым не оказывался, быстро решающие эту проблему – или нападающие на женщин, не успевших укрыться в бункерах. Мужчин и даже подростков, изредка еще встречающихся в руинах города, такие боялись – те для них слишком опасны, и даже семидесяти процентный шанс на победу слишком мал для них. Шакалы. Падальщики. Крысы. Целая новая раса, расцветшая бурным цветом на руинах, которые оставила за собой война – homo cadavera, падаль человеческая.
Но хуже всего – высившаяся над солдатом человеческая громада вооружена трофейным пистолетом. Его, однорукого сержанта, пистолетом, не раз ремонтированной, но всегда верно за то платившей «Надеждой». Такое имя сержант дал тяжелому, около килограмма, пистолету после того, как чудом не попал в плен к Синим. Ирония судьбы – она сто раз спасала ему жизнь, но сейчас, в сто первый, она ее заберет.
Он выбрался из завала с переломанными костьми, отпилил сам себе руку без анестезии, прошел целую бесконечность, чуть не оказался сожран заживо крысами – и все для того, чтобы погибнуть от рук мародеров, оказаться застреленным из своего собственного пистолета?
«Нет».
Пока здоровяк хохотал, стоя вполоборота, Синий, стараясь не шуметь, нащупал здоровой рукой на поясе нож, совсем недавно испивший крови хозяина, а после и вовсе – вгрызшийся в его кости. Пришла очередь напоить его кровью врага.
Сжав его в руке, он резко сел, припав к ноге верзилы, будто малый ребенок обнимает могучего отца или добрую, ласковую мать, и резко резанул сухожилия. Смех сменился воплем, когда подпирающая колосса колонна раскололась от боли, онемела, стала чужой, и только теплая кровь, скользящая по щиколотке, сообщала амбалу: нога на месте, никуда не исчезла неверной женой, громко хлопнувшей дверью напоследок. Пока громила медленно, как и полагается древнему титану из греческих мифов, заваливался назад, сержант уже подтянул колени, чтобы падающий гнилой бог руин не придавил ноги, и вскочил. Иногда никакие медикаменты не подстегивают организм так, как это делает жизнь, демонстрируя кривой, хищный оскал своей сестры – смерти.
Стоило гиганту завершить свое падение, как его недавняя жертва уже оказалась на нем сверху, будто лилипут, взобравшийся на Гулливера, и резким ударом справа налево рассекла глотку мародера. Тот ухватился огромными лапищами за рану и забулькал кровью. Через секунду он уже пялился в тяжелое свинцовое небо тупыми и пустыми глазами. Хотя мало чем он отличался сейчас от себя живого – все те же глаза, все тоже выражение лица. Разве что живому ему никогда бы не пришла в голову простая мысль – посмотреть на небо.
Коротышка сначала заискивающе попытался заглянуть в глаза однорукого, слишком страшного и близко стоящего, что-то залепетал льстивым, надтреснутым голосом, а потом, когда сержант наклонился, чтобы забрать «Надежду», дал деру.
«Все же он мне ничего не сделал…он же тоже человек…» - подумал калека, провожая холодными, серыми глазами улепетывающего прочь мародера.
«Не человек. Человечишка…даже хуже крысы. Ибо он – крыса человеческая. Homo cadavera! ».
Сержант нажал на спуск, всаживая пулю в спину прыгающего по руинам человека, громко выкрикивающего благодарности за сохраненную жизнь, перемежавшиеся оправданиями. Тот споткнулся, будто его толкнули в спину, но выпрямился, пробежал еще несколько шагов, вновь споткнулся и, упав на огромный кусок разрушенного панельного дома, съехал по нему в воронку от взрыва, оставляя за собой темно-красную полосу. И все это время, покуда он еще мог кричать, будто не ощущая застрявшего в спине куска свинца. Вместе с каждой каплей крови, толчками изливающейся из раны, утекала и его жизнь. Он благодарил, слезно и неистово, солдата за сохраненную жизнь, и пускай с каждой секундой отпущенной ему жизни голос становился все тише и тише.
Хотя хрип мародера уже заглох, этот звук еще продолжал жить около пяти минут в голове солдата. А тот замер, будто парализованный, не опустив руки после выстрела несмотря на тяжесть «Надежды». Пистолет дрожал, палец, вдавивший спусковой крючок, побелел, кадык нервно ходил вверх-вниз. А во взгляде поселилась пустота…

Голова кружилась от потери крови, ноги и руки стали ватными, а координация движений и реакция затуплены действием медикаментов. Даже звуки шли откуда-то из-за пределов осязаемого мира, напоминали китовые песни в толщи морской глубины. Аптечка давно опустела и осталась валяться в какой-то луже. Пару раз слабость накатывала с невероятной силой, и сержанту приходилось замирать на месте, обнимая подвернувшиеся под руку стены или столбы. Вновь попасть в сладкие, дурманящие объятия Морфея – значило умереть. Такой сладкий вечный сон... Не худший вариант – но солдат слишком уперт, слишком горд. Он прошел столько и вот, когда осталась сотня шагов до спасения, сдаться? Он не мог позволить себе этого. Даже умереть, дойдя до цели, он бы согласился. Но не в шаге от нее.
Красный отчаянно замотал головой, отгоняя мысли о смерти, о сладком сне, вызванные стимуляторами, на которых он жил последние пять часов. Всего лишь пять часов, ставшие целой жизнью и чем-то большим – борьбой за жизнь. Нужно быстрее добраться до своих, до последней надежды – точки эвакуации. Пока еще есть силы переставлять ноги, пока еще хватает воли не свалиться без сил в мутные лужи, кишащие какими-то паразитами, противно копошащимися в осевшей на дне грязи, он будет идти вперед. Пока есть силы и титановый стержень воли внутри дрожит, гнется, но не ломается, несмотря ни на что.

А вот и тот самый перекресток – все равно что табличка с названием города на обочине шоссе, несущаяся на встречу усталому водителю. Не важно, что на ней написано, она значит нечто очень важное – уже близко.
Сюда сначала сбросили припасы, и лишь потом – десант. Эти бравые вояки должны были укрепиться тут же, обеспечив проход колонне поврежденной техники, в духоте которой покоились раненные из полевых госпиталей, отгоняемой в ремонтные мастерские за городом. Сержант помнил, как ругался доктор и офицер, командовавший колонной. Все-таки «красный крест» победил – и майор согласился вместе с техникой эвакуировать раненных. Не забыв упомянуть, что из ремонтных ангаров им придется до госпиталя добираться самим.
Но – не суждено. Синие выпустили газ на перекрестке, и десантники, приземлившись, погибли – таких невезучих оказалось всего трое. Хорошо, что командиру взвода, заметившему смерть первых прыгнувших, хватило ума перенести координаты высадки на триста мертво к югу. В итоге они полегли не от газа, а в боевом столкновении.
Мерно раскачивался запутавшийся в стропах десантник –единственный, кто промазал мимо крыш. Он умирал особо неприятно – парашют зацепился за провода, а стропы захлестнули шею. Он задыхался, пытаясь добраться до противогаза, но не успел. Так и остался висеть параллельно земле, в трех метрах над асфальтом.
Когда облако газа рассеялось, пришли бродячие собаки. Она лаяли и выли бессильно, пытаясь допрыгнуть до лакомого мяса – но ни одной из них не хватило жалких сантиметров, чтобы уцепиться за дразнящее тело. Им оставалось сидеть внизу и ждать, когда порвутся стропы – и пищу рухнет им на головы. Потом прилетела стая воробьев – и псы бесновались, видя, как птицы уселись на десантника и начали лакомиться. Что могло быть более обидным, чем ушедшая из-под носа возможность полакомиться после долгих голодных недель?
Может быть, псы торжествовали, когда наевшиеся отравленного мяса птицы посыпались вниз дождем. И изголодавшиеся бывшие лучшие друзья человека, ослепленные голодом, кинулись пожирать сдохших от яда воробьев. Через час вся стая, за исключением четырёх псов, издохла, отравленная птичьим мясом. Но выжившие продолжали упрямо сидеть под телом – уже лишившиеся остатков даже звериного рассудка, не понимая опасности происходящего, не желая отведать мяса погибших псов – ожидая именно этого лакомства из человеченки. Наверное, они просто привыкли к этому деликатесу – последние годы найти человечину стало куда легче, чем поймать крысу или птицу.
Два пса умерли с голоду, а один загрыз другого, когда тело наконец-то рухнуло вниз, оставшись болтаться лишь на стропе, захлестнувшей левую ногу. И когда победитель наелся досыта, ободрав руки десантника, - умер и он, сытый и счастливый.
Сержант, кое-как переставляя ноги, прошел мимо. Ящики с патронами, медикаментами и провизией в спешке вскрыты, жадно, торопливо все содержимое выгребли, не забыв, однако, ни одного шприца или банки тушенки. Вновь – мимо, вперед, вперед. К точке три.

Еще несколько шагов – и вот он еще чуть-чуть ближе к цели. Пускай сил уже нет, и пальцы не чувствуют шершавый бетон стены. Пускай уже даже отсутствующая рука стала далеким сном, а память становилась все более и более далеким призраком. Смутные воспоминания зыбким маревом колыхались в сознании: короткий уличный бой. Бой не только против Красных – те заручились помощью местного ополчения из завернутых в лохмотья женщин и подростков, которыми они прикрывались, как щитом. Приказ открыть огонь…кто его отдал? Капитан? Или…или сам сержант? Стрелять по женщинам и детям? Но эти женщины и дети готовы были вцепиться в глотку ему, сержанту, и его людям – и все за зыбкую надежду, что Синие сдержат слово и эвакуируют их в далекие лагеря беженцев, где нет войны. Сладкая ложь, которую и не стремились сделать правдоподобной – эти люди, измотанные войной, готовы поверить во что угодно. Но нет, нет никаких лагерей беженцев. Есть только фабрики, выблевывающие тонны патронов ежечасно, заводы, рожающие танки и самолеты, и военные учебные центры, конструирующие солдат.
Уже неважно. Однорукий, измотанный, раздавленный сержант Красных все равно уже почти не осознавал, кто он сам. Ни чин, ни даже цвет знаков отличия армий он почти не помнил. Окликни его сейчас кто по имени или личному номеру, по званию или принадлежности к роте – он бы посмотрел на него мутными, ничего не понимающими, отстраненными глазами мертвеца. Командир или подчиненный, друг или возлюбленная, отец, мать или дед – он бы не узнал никого из них. Он бы просто стоял еще двигающимся трупом и смотрел на них рыбьими глазами. Все это для него смешалось и стало мутным пятном, в котором невозможно что-то понять или различить. Будто в пробитой шальным осколком фляге воспоминания медленно сочились в никуда.
Как странно брести вот так, почти ничего не помня. Пытаясь нащупать хотя бы краткое воспоминание о прошлом, ухватиться за любую нить, ведущую в прошлое, такое далекое и желанное. Но ты лишь натыкаешься на сплошную стену из размазанных по тусклой пленке сознания красок, напоминающих максимум смытые душевной пустотой образы. Странно и даже забавно.
Безрукий засмеялся тихо, и смех этот родился из боли и отчаянья. Титановый стержень трещал и скрипел, ломаясь, и сыпал вниз осколки рассудка, грудой мусором остающиеся лежать у подножья человеческой души. Вспомнился краткий брифинг, предшествовавший операции, этакий надгробный камень для братской могилы взвода сержанта, его роты. Но в эту могилу ухнули не только Красные – за ними во тьму ушли тысячи Синих, отныне – братьев, сотни женщин, ставших сестрами, и совсем еще детей. Все они – жертвы на алтаре чьего-то гнева, чьих-то амбиций и чьей-то жадности.
Почему? Почему люди устроили эту войну? Какая глупость или слабость стала причиной? Зачем? К чему миллионы сожженных судеб? Во имя чего тысячи детей вырваны грубо из детства? Для чего все мы стали «потерянным поколением», размаха которого Ремарк не мог и предвидеть?
Сержант не мог ответить на все эти вопросы даже самому себе. Он был слишком мал, когда началась война, чтобы понимать ее причины. Те, кто мог тогда понимать, что к чему – или давно уже белеют костьми на солнце, или сидят в генштабе. Ну а те, кто пришли раньше, и вовсе не интересуются этим – они такие же инструменты, как автоматы или танки. Не задающие вопросов, лишь нажимающие на курки.
Да, не мог. Но вопросы без ответа породил в нем обиду. И обида та стала расти со страшной силой, будто снежный ком. К ним прилипали зыбкие ошметки воспоминаний, и ком катился все дальше и дальше в прошлое. Вспомнились лица погибших друзей, вспомнились глупые приказы начальства, вспомнились и приказы циничные, когда тебя кидают в пекло, не интересуясь шансами на выживание используемых пешек – отвлекающий маневр в стратегическом плане стоит куда большем, чем несколько сотен или тысяч человеческих жизней. И дальше, дальше в прошлое: известие о гибели матери, разбомбленные улицы родного городишки, первый бой и учебные лагерь, до стука в зубах страшный, расставание с родителями и глаза, полные слез. А потом – как раскаленная пуля в голову: мирная жизнь. Дедушка, и далекий запах детства.
Взорвалась бомба, самая страшная для жителя окопов, человека траншей – он вновь начал чувствовать. В памяти, казавшейся навечно потерянной, стали всплывать лица убитых им и убитых рядом с ним – врагов и друзей. Каждая секунда жизни огненной, тревожной иглой впилась в разум – и не важно, отчего они несли боль: от муки горестного мгновения или же от тоски по светлым минутам жизни. В нем ярким огнем вспыхнула совесть – и даже воспоминания о недавних мародерах, уже, верно, наполовину обглоданных крысами, стали раскаленными прутами жечь сердце. После - тяжелой скалой рухнули на плечи воспоминания о тех, кого ценил или любил – о тех, кого потерял.
Он так долго жил человеком войны, постепенно забывая вовсе – каково вообще быть человеком? Он научился жечь и стрелять, резать и бить, крушить и взрывать, но забыл это, самое главное умение – оставаться человеком, не превращаясь в животное на двух ногах, обученное говорить. И он не удержался – не досмотрел, не выдержал? Какая разница. Легко и просто, зачастую – ещё и приятно перестать быть человеком. Но вот вернуться назад – тяжело, сложно. И больно.
Уже через секунду он рыдал, сползая по стене, но не переставая упрямо брести вперед, из-за чего со стороны напоминал подбитый самолет, по диагонали стремящийся на последнее свидание с землей. Потом колени подломились, и он рухнул в ржавую, тяжелую пыль, сгорбился и затрясся, плача маленьким, обиженным до глубины души ребенком, обхватив колени и беззвучно воя. Противогаз глушил эти звуки – и они превращались во что-то иное, будто идущее из каких-то далеких, забытых, потаенных глубин.
Кому он нужен теперь? Никому. Ни родным – их сожгла война. Ни друзьям – их забрала смерть в окопах. Ни начальству – тому просто плевать. Кто вспомнит о нем? Скоро даже все бумажки с его личным номером, будут пущены на растопку солдатских печек. Сослуживцы из роты? Так все полегли там, где он выжил. И ни у кого, – ни у них, ни у него, - даже не будет надгробного камня.
Где-то там, в военных лагерях, у него есть сын – но его сержант ни разу не видел: молодая наводчица из батальон дальнобойной артиллерии, будучи беременной, тут же оказалась эвакуирована в глубокий тыл, – туда, где бомбы сыплются с неба лишь два-три раза в день. Стоило ему родиться – и через неделю мальчишку забрали в специальные лагеря. Теперь его с детства будут учить убивать и калечить, и при слове «мир» он станет лишь брезгливо сплевывать. Он никогда не узнает отца и матери. И даже имени не будет иметь – воспитанников военных лагерей называют лишь по личному номеру. И с этим номером они растут, взрослеют, живут и умирают. Бесцветные легионы серых, безымянных винтиков в механизме войны, смазываемом кровью и слезами.
В его глазах не будет даже далекого проблеска человечности, иногда еще заметного у живших до войны. Он улыбнется, лишь стоя над убитым врагом или чувствуя приближающуюся смерть – поймав врага в перекрестье прицела.

Сержант трясся. Трясся в беззвучном приступе смеха. Вдруг все, все случившееся, показалось ему безмерно смешным. Эта война, этот бой и последние часы казались ему глупым фарсом, издевкой, китчем. Глупой комедией, снятой злым и циничным режиссером, ненавидящим лично его, сержанта.
Не прекращая смеяться, то переходя на тихое хихиканье, то на громкий смех, Красный поднялся, чувствую невероятный прилив сил. Теперь он шел уверенным шагом, не отрывая сбитых, ободранных пальцев уцелевшей руки от шершавой стены. Будто бы рука – не рука, а плацента, соединявшая мать-войну и нечто новорожденное, еще не получившее имени. Homo ..?

0
К новым
0
1 марта 2010 - 7:37 #1 Nefas 237
Nefas

Ох_ре_неть ! О_о
Будто просмотрел жесткий, целиком и полностью приковывающий внимание эпизод черно-белого фильма. Несколько жутковатый, отчасти угрюмо-психоделический такой эпизод.
Вот ё, почти ощутил эффект присутствия.

0
1 марта 2010 - 23:19 #2 Дербиус 1451
Дербиус

Ты верно ухватил атмосферу, настроение. Спасибо за отзыв. Судя по всему, задело, а это - главное.

0
1 марта 2010 - 8:13 #3 Пика 281
Пика

Люблю Человека. Люблю истории о Людях.
Спасибо.

Позволь мне не рассказывать об удивительном слоге, тягучей атмосфере и прочем, сам знаешь, Дерби.
Моего "очень понравилось, Талантище", думаю, будет достаточно.

0
1 марта 2010 - 23:20 #4 Дербиус 1451
Дербиус

О да. А вот ты понял идею. Именно об этом история. Не о войне, не о постапокалиптике и прочем. О Человеке. О том, на что мы способны, тем более, когда речь идет о наших жизнях.

0
14 июля 2010 - 13:50 #5 Дербиус 1451
Дербиус

Текст подвергся хз-какой-уже-правке, сильно переработан, лишился своих морализаторских абзацев, добавлено большей действия и вообще - стал куда как вкуснее.

Онлайн

Сейчас на сайте 0 пользователей и 0 гостей.